Урмане в тот же день при мечах во двор приходили, требовали меня выдать. Сказывали – весь торг видел, куда побежал! Князь и не отпирался. Дал им виру за Олава, как Правда велела. Сорок гривен!.. Я такой силы серебряной враз-то, поди, никогда и не видал. Это же какую пропасть добра всякого скопом можно купить!.. Но им, урманам, до Правды нашей дела не было. Свою соблюдали. Виры не пожелали: хотели моей головы. Нам, молвили, своей кровью торговать непривычно. Мы своих убитых не в кошелях на поясе носим. А ныне не простого ватажника хороним: хёвдинга-вождя! И громко, гордо так говорили. Однако князь упёрся. Почему? По нынешний день не знаю. Неужто пожалел?.. Так сказал тем урманам: виру берите или не берите, ваша забота. А парня не отдам.
Те поскрипели, поскрипели… С князем поспоришь! Его, Рюрика, когда ещё всё море Варяжское страшилось. Да и ныне силой не оскудел, и не одной силой, но и словом разумным. Невелика, сказал, похвальба прирезать холопа. Больше чести с меня, конунга-князя, виру истребовать… Уговорил ведь – отступились. Унесли на лодью серебро. Князь ещё и на пир их позвал, чтобы не держали обиды. А что ему зря их обижать, они перед ним ни в чём не были виновны. Сельцо-то наше не к Ладоге тянуло, наши топор да соха не в Рюриковы земли ходили…
Всякой живой душе необходима приязнь, без неё с волком побратаешься. Жизномир меня от себя не гнал, я к нему и привязался. Вечерами дружина собиралась вся вместе в светлой гриднице, садилась за столы, и я служил Жизномиру, как старшему младший. Служил в охотку: его здесь уважали, в глаза говорили, что смелый и драться горазд один на один. Так и величали – хоробр. А хоробру прислуживать не стыд! И ему, и иным княжьим мужам. То и дело хромал я от одного к другому когда с блюдом, когда с рогом наполненным, когда с корчагой… Могучие воины не покрикивали на меня, не попрекали хлебом-солью. Сами в плен попадали и из плена бегали. Я знал.
…Этот пир я в щёлочку смотрел: незачем мне было мозолить глаза Олавовым товарищам. Рослые урмане сидели сперва хмуро, потом опрокинули по рогу, стали шутить. Под конец, когда гуселыцики заиграли, веселились уже от души. И веселился с ними князь. А я сидел у своей щёлки, смотрел на них неотрывно и по временам удивлялся: да полно, со мной ли это всё?..
На другой день их лодья подняла парус, и Добрыня пришёл за мной на княжеский двор. Господии Рюрик сам отдал ему тот меч:
– Прибереги, пока из холопства не выберется…
Добрыня на него посмотрел, и он усмехнулся углом рта:
– Этот будет свободным, не нынче, так потом.
– Поглядим, – ответил Добрыня. Я завернул меч в дерюжку, и пошли мы с ним за ворота.
– Изрядного мужа ты свалил, – сказал он мне, пока шли. – Урмане богатую тризну по нём справили… Восьмерых рабов в могилу зарыли, тех, что он с тобой тогда продавал.
Если бы не успел Олав треклятый продать меня на торгу, если бы просто ускочил я из пут, да зарубил его, да притек на княжеский двор – был бы ныне свободен. Пленник, пока не продали его, не раб. Так Правда велела. Или хоть случилась бы продажа та без сторонних людей! Если бы хоть сам я не видал, как взвешивали за меня серебро!.. Что впусте мечтать. Был я теперь Добрынин с головы и до пят, полный холоп. И ни люди мне против него не заступники, ни Правда сама. Вот ведь как: и есть я, и вроде бы меня нет. Напакостит раб, так и тут спрос не с него, с господина. Ему отвечать, ему виру платить, если вдруг что. Но зато и он в моей голове волен, и никто ему не указ…
Двор у Добрыни был широкий и дом не маленький. А будто нежилой: бабка ветхая да внук-одинец, разве семья? Я потом узнал, было у старой Доброгневы двое крепких сыновей и невестки при них. И, не считая Добрыни, четверо внуков. Всех унесла злая ратная недоля, всех в один день!.. Солоно насолила судьба: не поделили меж собой город Ладогу два отчаянных князя, пришлый Рюрик и свой Вадим. Князья ругаются, а у простых людей головы трещат! Вадим, как сказывали, зол был в поле хоробрствовать, не в море, Рюрик же наоборот. Потому-то они на одном столе сперва мирно сидели. Согласие друг с другом нескоро утратили. Зато потом рассорились крепко. И сама Ладога с ними надвое разделилась. Надумал Вадим прочь уходить, и половина войска с ним отбежала. А в половине той – внуки бабкины и сыновья.
Горюшко!.. Невестки ненадолго пережили сынов и мужей: тоска горькая точит хуже болезни. Сама старая покрепче их вышла. Дождалась, пока другие пленники в Ладогу возвратились и внучка Добрыню на руках с собою принесли. Князь Рюрик их всех тогда без выкупа домой отпустил. Не по доброте. Просто иначе город вконец людьми оскудел бы…
Внучка своего Доброгнева едва выходила. Подняла прямо со смертных саней, и не поверишь теперь, что умирал. А сколько собственной жизни на это положила – Даждьбог весть.
А во дворе у Добрыни стояли под навесом большие чаны. Четырёхугольные, сбитые из толстых колотых плах, плотные, что добрые бочки. В первом чане известь да зола отъедали от шкур волос и жир. Во втором – уже отскобленные кожи вымягчались в квасе, а когда в киселе. В третьем – подолгу томились пересыпанные дубовым да ивовым корьём, приучались быть крепкими, прочными, не бояться воды! А ещё – мять, маслить, резать, шить, раскрашивать, околачивать!
Добрыня, как пристало, начал вразумлять меня делу. Поручал пока скрести шкуры после зольника, и я справлялся с этим вроде неплохо. И не то чтобы я так уж старался ему угодить: просто не приучен был, взявшись за дело, совершать его вполсилы. И ещё – не рабом родился и не рабом хотел умереть.
Кто запретит усердному кожемяке купить шкурку-другую? Или содрать со зверя в лесу? Никто не запретит. А там наделать славных вырезных башмачков – да и продать? А там, глядишь, поднакоплю серебра-то и ударюсь хозяину в ноги. Кто бабке не внук! Выкупались другие люди, и я выкуплюсь, дай только срок. Выкуп в полмарки отчего не собрать – на том Олаву проклятому спасибо, хоть плату взял невеликую, и люди то видели.